Неточные совпадения
Болезнь ту благородную
Вдруг
сняло,
как рукой...
«Да нынче что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла,
сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он себе — Что ж я-то? Или я боюсь или передал покровительство над ней Тушкевичу?
Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув
рукой.
Когда же полковой писарь подал условие и гетьман приложил свою властную
руку, он
снял с себя чистый булат, дорогую турецкую саблю из первейшего железа, разломил ее надвое,
как трость, и кинул врозь, далеко в разные стороны оба конца, сказав...
Через полчаса нищий сидел в трактире за столом с дюжиной рыбаков. Сзади их, то дергая мужей за рукав, то
снимая через их плечо стакан с водкой, — для себя, разумеется, — сидели рослые женщины с густыми бровями и
руками круглыми,
как булыжник. Нищий, вскипая обидой, повествовал...
Самгин сел, пытаясь
снять испачканный ботинок и боясь испачкать
руки. Это напомнило ему Кутузова. Ботинок упрямо не слезал с ноги, точно прирос к ней. В комнате сгущался кисловатый запах. Было уже очень поздно, да и не хотелось позвонить, чтоб пришел слуга, вытер пол. Не хотелось видеть человека, все равно —
какого.
Кричал на немецком языке, на французском, по-румынски, но полицейский, отмахнувшись от него,
как от дыма,
снял с правой
руки своей новенькую перчатку и отошел прочь, закуривая папиросу.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них,
снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек,
каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая
рука гладила затылок, шею ему, он слышал прерывистый шепот...
Как-то вечером Самгин сидел за чайным столом, перелистывая книжку журнала. Резко хлопнула дверь в прихожей, вошел, тяжело шагая, Безбедов, грузно сел к столу и сипло закашлялся; круглое, пухлое лицо его противно шевелилось, точно под кожей растаял и переливался жир, — глаза ослепленно мигали,
руки тряслись, он ими точно паутину
снимал со лба и щек.
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника
снял со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из
руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин,
как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
А женщина, пожав
руку его теплыми пальцами, другой
рукой как будто
сняла что-то с полы его тужурки и, спрятав за спину, сказала, широко улыбаясь...
Сидя на скамье, Самгин пытался
снять ботики, они
как будто примерзли к ботинкам, а пальцы ног нестерпимо ломило. За его усилиями наблюдал, улыбаясь ласково, старичок в желтой рубахе. Сунув большие пальцы
рук за [пояс], кавказский ремень с серебряным набором, он стоял по-солдатски, «пятки — вместе, носки — врозь», весь гладенький, ласковый, с аккуратно подстриженной серой бородкой, остроносый, быстроглазый.
Озябшими
руками Самгин
снял очки, протер стекла, оглянулся: маленькая комната, овальный стол, диван, три кресла и полдюжины мягких стульев малинового цвета у стен, шкаф с книгами, фисгармония, на стене большая репродукция с картины Франца Штука «Грех» — голая женщина, с грубым лицом, в объятиях змеи, толстой,
как водосточная труба, голова змеи — на плече женщины.
Солдата вывели на панель, поставили,
как доску, к стене дома, темная
рука надела на голову его шапку, но солдат,
сняв шапку, вытер ею лицо и сунул ее под мышку.
Иван поднял
руку медленно,
как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался снег, он так, со снегом, и надел ее на голову, но через минуту снова
снял, встряхнул и пошел, отрывисто говоря...
Плясать кончили, публика неистово кричала, аплодировала, китаец, взяв русалку под
руку, вел ее в буфет, где тоже орали,
как на базаре, китаец заглядывал в лицо Варвары, шептал ей что-то, лицо его нелепо расширялось, таяло, улыбался он так, что уши передвинулись к затылку. Самгин отошел в угол, сел там и,
сняв маску, спрятал ее в карман.
Чебаков. Так вот что, Бальзаминов: нельзя иначе, надо непременно башмачником. А то
как же вы к ним в дом войдете? А вы наденьте сертук похуже, да фуражку, вот хоть эту, которая у вас в
руках, волосы растреплите, запачкайте лицо чем-нибудь и ступайте. Позвоните у ворот, вам отопрут, вы и скажите, что, мол, башмачник, барышням мерку
снимать. Там уж знают, вас сейчас и проведут к барышням.
Теперь она собиралась ехать всем домом к обедне и в ожидании, когда все домашние сойдутся, прохаживалась медленно по зале, сложив
руки крестом на груди и почти не замечая домашней суеты,
как входили и выходили люди, чистя ковры, приготовляя лампы, отирая зеркала,
снимая чехлы с мебели.
После завтрака все окружили Райского. Марфенька заливалась слезами: она смочила три-четыре платка. Вера оперлась ему
рукой на плечо и глядела на него с томной улыбкой, Тушин серьезно. У Викентьева лицо дружески улыбалось ему, а по носу из глаз катилась слеза «с вишню»,
как заметила Марфенька и стыдливо
сняла ее своим платком.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и
снимала недуги
как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила, и мужик или баба работали опять.
Она быстро опять
сняла у него фуражку с головы; он машинально обеими
руками взял себя за голову,
как будто освидетельствовал, что фуражки опять нет, и лениво пошел за ней, по временам робко и с удивлением глядя на нее.
Потом лесничий воротился в переднюю,
снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами
руки,
как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.
Но когда настал час — «пришли римляне и взяли», она постигла, откуда пал неотразимый удар, встала,
сняв свой венец, и молча, без ропота, без малодушных слез, которыми омывали иерусалимские стены мужья, разбивая о камни головы, только с окаменелым ужасом покорности в глазах пошла среди павшего царства, в великом безобразии одежд, туда, куда вела ее
рука Иеговы, и так же —
как эта бабушка теперь — несла святыню страдания на лице, будто гордясь и силою удара, постигшего ее, и своею силою нести его.
Он блаженно улыбнулся, хотя в улыбке его и отразилось
как бы что-то страдальческое или, лучше сказать, что-то гуманное, высшее… не умею я этого высказать; но высокоразвитые люди,
как мне кажется, не могут иметь торжественно и победоносно счастливых лиц. Не ответив мне, он
снял портрет с колец обеими
руками, приблизил к себе, поцеловал его, затем тихо повесил опять на стену.
Мы шли по полям, засеянным разными овощами. Фермы рассеяны саженях во ста пятидесяти или двухстах друг от друга. Заглядывали в домы; «Чинь-чинь», — говорили мы жителям: они улыбались и просили войти. Из дверей одной фермы выглянул китаец, седой, в очках с огромными круглыми стеклами, державшихся только на носу. В
руках у него была книга. Отец Аввакум взял у него книгу,
снял с его носа очки, надел на свой и стал читать вслух по-китайски,
как по-русски. Китаец и рот разинул. Книга была — Конфуций.
Одного только шатающегося длинного старика в ножных кандалах офицер пустил на подводу, и Нехлюдов видел,
как этот старик,
сняв свою блинообразную шапку, крестился, направляясь к подводам, и кок потом долго не мог влезть от кандалов, мешавших поднять слабую старческую закованную ногу, и
как сидевшая уже на телеге баба помогла ему, втащив его за
руку.
— Вы, стало быть, отказываетесь, не хотите взять землю? — спросил Нехлюдов, обращаясь к нестарому, с сияющим лицом босому крестьянину в оборванном кафтане, который держал особенно прямо на согнутой левой
руке свою разорванную шапку так,
как держат солдаты свои шапки, когда по команде
снимают их.
Несколько арестантов,
сняв шапки, подошли к конвойному офицеру, о чем-то прося его.
Как потом узнал Нехлюдов, они просились на подводы. Нехлюдов видел,
как конвойный офицер молча, не глядя на просителя, затягивался папиросой, и
как потом вдруг замахнулся своей короткой
рукой на арестанта, и
как тот, втянув бритую голову в плечи, ожидая удара, отскочил от него.
Оскар Филипыч,
как мы уже знаем, любил удить рыбу и сейчас только вернулся с Аллой откуда-то с облюбованного местечка на реке Узловке, так что не успел еще
снять с себя своего летнего парусинового пальто и держал в
руках широкополую соломенную шляпу.
Он опять выхватил из кармана свою пачку кредиток,
снял три радужных, бросил на прилавок и спеша вышел из лавки. Все за ним последовали и, кланяясь, провожали с приветствиями и пожеланиями. Андрей крякнул от только что выпитого коньяку и вскочил на сиденье. Но едва только Митя начал садиться,
как вдруг пред ним совсем неожиданно очутилась Феня. Она прибежала вся запыхавшись, с криком сложила пред ним
руки и бухнулась ему в ноги...
«Да, Василий Дмитрич, худо; пришли бы вы ко мне деньками двумя пораньше — и ничего бы,
как рукой бы
снял; а теперь у вас воспаление, вон что; того и гляди антонов огонь сделается».
— Ну, посуди, Лейба, друг мой, — ты умный человек: кому,
как не старому хозяину, дался бы Малек-Адель в
руки! Ведь он и оседлал его, и взнуздал, и попону с него
снял — вон она на сене лежит!.. Просто
как дома распоряжался! Ведь всякого другого, не хозяина, Малек-Адель под ноги бы смял! Гвалт поднял бы такой, всю деревню бы переполошил! Согласен ты со мною?
Едва Верочка разделась и убрала платье, — впрочем, на это ушло много времени, потому что она все задумывалась:
сняла браслет и долго сидела с ним в
руке, вынула серьгу — и опять забылась, и много времени прошло, пока она вспомнила, что ведь она страшно устала, что ведь она даже не могла стоять перед зеркалом, а опустилась в изнеможении на стул,
как добрела до своей комнаты, что надобно же поскорее раздеться и лечь, — едва Верочка легла в постель, в комнату вошла Марья Алексевна с подносом, на котором была большая отцовская чашка и лежала целая груда сухарей.
У самой реки мы встретили знакомого нам француза-гувернера в одной рубашке; он был перепуган и кричал: «Тонет! тонет!» Но прежде, нежели наш приятель успел
снять рубашку или надеть панталоны, уральский казак сбежал с Воробьевых гор, бросился в воду, исчез и через минуту явился с тщедушным человеком, у которого голова и
руки болтались,
как платье, вывешенное на ветер; он положил его на берег, говоря: «Еще отходится, стоит покачать».
Очнувшись,
снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра,
как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою
рукою стусана в затылок, так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
— Отпираю, а у самого
руки трясутся, уже и денег не жаль: боюсь, вдруг пристрелят. Отпер. Забрали тысяч десять с лишком, меня самого обыскали, часы золотые с цепочкой
сняли, приказали четверть часа не выходить из конторы… А когда они ушли, уж и хохотал я,
как их надул: пока они мне карманы обшаривали, я в кулаке держал десять золотых, успел со стола схватить… Не догадались кулак-то разжать! Вот
как я их надул!.. Хи-хи-хи! — и раскатывался дробным смехом.
Уже в начале рассказа бабушки я заметил, что Хорошее Дело чем-то обеспокоен: он странно, судорожно двигал
руками,
снимал и надевал очки, помахивал ими в меру певучих слов, кивал головою, касался глаз, крепко нажимая их пальцами, и всё вытирал быстрым движением ладони лоб и щеки,
как сильно вспотевший. Когда кто-либо из слушателей двигался, кашлял, шаркал ногами, нахлебник строго шипел...
Она скромно рассказывала о Париже, о своих путешествиях, о Бадене; раза два рассмешила Марью Дмитриевну и всякий раз потом слегка вздыхала и
как будто мысленно упрекала себя в неуместной веселости; выпросила позволение привести Аду;
снявши перчатки, показывала своими гладкими, вымытыми мылом à la guimauve [Алфейным (фр.).]
руками,
как и где носятся воланы, рюши, кружева, шу; обещалась принести стклянку с новыми английскими духами: Victoria’s Essence, [Духи королевы Виктории (фр.).] и обрадовалась,
как дитя, когда Марья Дмитриевна согласилась принять ее в подарок; всплакнула при воспоминании о том,
какое чувство она испытала, когда в первый раз услыхала русские колокола: «Так глубоко поразили они меня в самое сердце», — промолвила она.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на
руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то
как рукой и
снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
Едва мать и отец успели
снять с себя дорожные шубы,
как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула
руки навстречу моей матери и весело сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна так дружески, с таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Катишь почти знала, что она не хороша собой, но она полагала, что у нее бюст был очень хорош, и потому она любила на себя смотреть во весь рост… перед этим трюмо теперь она
сняла с себя все платье и, оставшись в одном только белье и корсете, стала примеривать себе на голову цветы, и при этом так и этак поводила головой, делала глазки, улыбалась, зачем-то поднимала
руками грудь свою вверх; затем вдруг вытянулась,
как солдат, и, ударив себя по лядвее
рукою, начала маршировать перед зеркалом и даже приговаривала при этом: «Раз, два, раз, два!» Вообще в ней были некоторые солдатские наклонности.
— Помилуйте! прекраснейшие люди! С тех самых пор,
как умер Скачков… словно
рукой сняло! Пить совсем даже перестал, в подряды вступил, откупа держал… Дальше — больше. Теперь церковь строит… в Елохове-то, изволите знать? — он-с! А благодеяниев сколько! И
как, сударь, благодеяния-то делает! Одна
рука дает, другая не ведает!
Человек медленно
снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его,
как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот
рукой, зевнул. Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
—
Как же я
сниму шапку, если меня за
руки держат? — спросил Николай, заглушая чтение протокола. Офицер бросил бумагу на стол.
Спутник Самойлова, тяжело и хрипло вздыхая,
снял шапку и, протянув матери широкую
руку с короткими пальцами, сказал ей дружески,
как старой знакомой...
Ощупав дверь, Василий вернулся в мертвецкую,
снял с холодного,
как лед, мертвеца полотно (он коснулся его
руки, когда
снимал), потом взял мешки, связал их узлами так, чтобы сделать из них веревку, и снес эту веревку из мешков в нужник; там привязал веревку к перекладине и полез по ней вниз.
Шифель (которою все туловище находится сзади князя, а голова выдалась вперед). Точно так-с, ваше сиятельство, опасного тут ничего нет; две-три пилюлечки в день, и все
как рукой снимет-с.
В то самое время,
как взяточник
снимает с бедняка последний кафтан, из задней декорации вдруг является
рука, которая берет взяточника за волосы и поднимает наверх…
Дело было весеннее: на полях травка только что показываться стала, и по ночам морозцем еще порядочно прихватывало.
Снял он с себя мерлушчатый тулупчик, накинул ей на плеча, да
как стал застегивать, руки-то и не отнимаются; а коленки пуще дрожат и подгибаются. А она так-то ласково на него поглядывает да по головке
рукой гладит.
Рассказчик умолк и поник головою. Его никто не тревожил; казалось, все были проникнуты уважением к святой скорби его последних воспоминаний; но прошла минута, и Иван Северьяныч сам вздохнул,
как рукой махнул;
снял с головы свой монастырский колпачок и, перекрестясь, молвил...
Обезумевший Калинович бросился к ней и, схватив ее за
руки, начал ощупывать,
как бы желая убедиться, не привидение ли это, а потом между ними прошла та немая сцена неожиданных и радостных свиданий, где избыток чувств не находит даже слов. Настенька, сама не зная, что делает,
снимала с себя бурнус, шляпку и раскладывала все это по разным углам, а Калинович только глядел на нее.